Деградация смыслов иногда принимает самые удивительные формы.
Например, общая еда. Это еще палеолетическая традиция, когда после охоты все ели вместе. Вообще, делиться пищей свойственно только высокоорганизованным, здесь своеобразный кредит — ты поделился едой, потом поделятся с тобой или залижут рану.
Не считая, конечно, инстинкт кормить детеныша. Косатки, например, подкармливают тех кто болен или стар. Орки-косатки невероятно эффективные охотники, для них добыть еду — не проблема. Для них ценность что-то спеть вместе, или попрыгать по воде
А примитивные едой не делятся, для них это элемент выживания.
У людей примерно так же, совместная еда — это не насыщение, это ритуал общего преломления хлеба. «Честный пир», «трапеза». Никто не хрючит хлеб-соль в аэропорту, просто отламывают кусочек и целуют каравай. Мы поделили еду, мы племя. Викинги наедались на странхуге до заворота кишок — не потому что голодные, а чтобы показать сколько могут сожрать, убить и выебать.
Или меня побратимы приглашают посидеть в кабачке. Я же не жрать туда иду. Я не голодающий. Я вообще не хочу жрать, у меня поджелудочная разгулялась и диета. Я иду за другой едой — теплом общества своих друзей. Но что-то я отщипну, потому что хлеб надо разделить. Если ты ничего не съел — ты не из племени.
Мы, приматы, можем прокормиться где угодно. Для нас общая трапеза больше символ, чем еда. Преломление хлеба нас роднит и дает чувство общности. Если ты угощаешь девушку мороженкой, и она берет — это брачный танец. Гопник семок отсыпал — драки не будет.
Пресмыкающиеся же жрут оливье с лопаты, потому что тупо есть хотят.
Оттуда все это «накрыть поляну», «проставиться», «после прьемьеры фуршет» и весь остальной набор мокшанской гастрономии. Я охуеваю, дорогие радиолюбители, когда «накрывают поляну» полковнику милиции. У него что, денег на бутерброд с сыром и оливкой нет?
Уже не то время, когда работают за еду, амигос.
Так вот, когда люди едят блины и оливье с лопаты — с кем они разделяют племя и охоту?
Хуже этого только голосовать за гречку.
Графиня отпустила руку Монте-Кристо и, подойдя к виноградной лозе, сорвала гроздь муската.
– Возьмите, граф, – сказала ода с такой печальной улыбкой, что, казалось, на глазах у нее готовы выступить слезы. – Я знаю, наш французский виноград не выдерживает сравнения с вашим сицилианским или кипрским, но вы, надеюсь, будете снисходительны к нашему бедному северному солнцу.
Граф поклонился и отступил на шаг.
– Вы мне отказываете? – сказала Мерседес дрогнувшим голосом.
– Сударыня, – отвечал Монте-Кристо, – я смиренно прошу у вас прощения, но я никогда не ем муската.
Мерседес со вздохом уронила гроздь.
На соседней шпалере висел чудесный персик, выращенный, как и виноградная лоза, в искусственном тепле оранжереи. Мерседес подошла к бархатистому плоду и сорвала его.
– Тогда возьмите этот персик, – сказала она.
Но граф снова повторил жест отказа.
– Как, опять! – сказала она с таким отчаянием в голосе, словно подавляла рыдание. – Право, мне не везет.
Последовало долгое молчание; персик, вслед за гроздью, упал на песок.
– Знаете, граф, – сказала, наконец, Мерседес, с мольбой глядя на Монте-Кристо, – есть такой трогательный арабский обычай: те, что вкусили под одной кровлей хлеба и соли, становятся навеки друзьями.
– Я это знаю, сударыня, – ответил граф, – но мы во Франции, а не в Аравии, а во Франции не существует вечной дружбы, так же как и обычая делить хлеб и соль.
нееет
хуже этого только рузьке и олинклюзив в турции